Доктор Фаустус - Страница 173


К оглавлению

173

– Ужасный, бессмысленный, неразумный поступок! – сказал он астматическим голосом, но по академической привычке очень отчетливо выговаривая каждое слово: «неразумный» он произнес даже как-то растянуто, по-актерски. И добавил: – Никогда в жизни я так не жалел о том, что я не медик, а всего-навсего нумизмат.

В это мгновение наука о монетах и мне показалась самой праздной из наук, еще более ненужной, чем филология, что, конечно, не следует принимать всерьез. Как назло, в вагоне, где большинство пассажиров возвращались с концерта, не было ни одного врача; а ведь врачи сплошь и рядом очень музыкальны, хотя бы уже потому, что среди них много евреев. Я наклонился над Рудольфом. Ранение было страшное, но он еще подавал признаки жизни. Кровавая рана зияла под глазом, другие пули, как выяснилось, попали в шею, в легкое и в коронарные сосуды сердца. Он приподнял голову, пытаясь что-то сказать, но кровавые пузыри выступили у него на губах, нежная пухлость которых вдруг показалась мне трогательно красивой, глаза у него закатились, и голова громко стукнулась о деревянную скамью.

У меня нет слов описать, какое горестное сострадание к этому человеку вдруг потрясло все мое существо. Я чувствовал, что по-своему всегда любил его и жалел куда больше, чем ту несчастную, которая пала так низко, хотя, несомненно, заслуживала сожаления, ту, которую страдания и порок, мнимо их утоляющий, довели до омерзительного преступления. Я сказал, что хорошо знаком с обоими, и посоветовал отнести раненого в университет; там из швейцарской можно будет по телефону вызвать санитарную карету и полицию, к тому же, насколько мне известно, при университете имеется небольшой пункт первой помощи. По моему мнению, добавил я, преступницу следует препроводить туда же.

Так и было сделано. Расторопный молодой человек в очках и я вынесли беднягу Рудольфа из вагона, за которым уже остановилось несколько трамваев. Из одного наконец-то выскочил врач с чемоданчиком, подбежал к нам и, хотя это особого смысла не имело, начал нас инструктировать, как нести носилки. Расспрашивая всех и каждого, подошел репортер какой-то газеты. Меня до сих пор мучает воспоминание о том, сколько времени мы трезвонили у дверей университета. Врач, еще молодой человек, всех и каждого заверявший, что он действительно врач, попытался оказать первую помощь раненому, когда мы уложили его на скамейку. Санитарная машина, против ожидания, примчалась почти мгновенно. Рудольф, как то и предсказал молодой врач после осмотра, скончался еще по пути в городскую больницу.

Я вызвался сопровождать прибывших с некоторым опозданием полицейских чиновников и захлебывавшуюся от рыданий арестованную, желая ознакомить полицейского комиссара с обстоятельствами дела и походатайствовать о ее помещении в психиатрическую клинику. Но он объявил, что сделать это сейчас не представляется возможным.

На башнях уже било полночь, когда я вышел из полицейского участка и стал искать машину, чтобы проделать еще один страдный путь: на Принцрегентштрассе. Я считал своим долгом, по мере возможности бережно, сообщить мужу Инесы о случившемся. Машина подвернулась лишь тогда, когда в ней уже не было нужды. Парадная дверь была на запоре, но на мой звонок лестница осветилась, и Инститорис быстро спустился вниз – для того чтобы обнаружить у двери не свою жену, а меня. У него была манера широко открывать рот, вдыхая воздух, и при этом крепко прижимать к зубам нижнюю губу.

– В чем дело? – пробормотал он. – Вы здесь? В такую пору?.. Вы пришли…

Подымаясь по лестнице, я почти ничего не говорил. Наверху, в их гостиной, где Инеса делала мне свои душераздирающие признания, я, после нескольких подготовительных слов, сообщил Инститорису о том, что совершилось на моих глазах. Когда я кончил, он быстро опустился в кресло, но тотчас же овладел собой, как человек, который долго жил в невыносимо тяжкой атмосфере.

– Так вот, значит, чем это кончилось!

И я понял, что он давно уже со страхом ждал только одного: чем это кончится.

– Я пойду к ней, – объявил он, вставая. – Надеюсь, что там (Инститорис имел в виду полицейский участок) меня до нее допустят.

Я сказал, что этой ночью ему вряд ли разрешат свидание, но он ответил слабым голосом, что обязан хотя бы попытаться, торопливо надел пальто и вышел.

Когда я остался в комнате, где бюст Инесы, изысканный и роковой, глядел на меня с пьедестала, мысли мои устремились туда, куда они не раз уже устремлялись в эти последние часы. «Еще одна жестокая весть!» – подумал я. Но странное оцепенение, охватившее мои члены и даже лицевые мускулы, не позволяло мне подойти к телефону и вызвать Пфейферинг. Неправда, я снял трубку, я держал ее в опущенной руке и слышал приглушенный, словно раздававшийся из подземелья голос телефонистки. Но мне вдруг показалось, должно быть, от крайней моей усталости, что я совершенно бесцельно переполошу ночным звонком семейство Швейгештилей, что не стоит рассказывать Адриану о случившемся, более того – что я буду смешон в своем рвении, и я положил трубку обратно на рычаг.

XLIII

Рассказ мой спешит к концу, как все вокруг. Все в страхе мчится навстречу концу, под знаком конца стоит мир, по крайней мере для нас, немцев, ибо наша тысячелетняя история дошла до абсурда, показала себя несостоятельной; давно уже шла она ложным путем и вот сорвалась в ничто, в отчаяние, в беспримерную катастрофу, в кромешную тьму, где пляшут языки адского пламени.

Если не лжет немецкая пословица, утверждающая, что праведный путь сплошь праведен, то нельзя не признать, что путь к этому бедствию был пагубен, – я употребил это слово в самом суровом, религиозном его значении, – пагубен в каждой своей пяди, в каждом изгибе, как ни горько сделать этот логический вывод тому, кто любит. Неизбежное признание этой пагубности отнюдь не равнозначно отрицанию любви. Я, рядовой немец и ученый, любил многое немецкое, более того, моя незначительная, но исполненная преданного восхищения жизнь была отдана любви, часто отпугиваемой, всегда робкой, но навеки верной любви к истинно немецкому человеку и художнику, таинственная греховность и страшный конец которого нисколько не поколебали моей любви, возможно, – как знать! – являющейся лишь отблеском благоволения Господня.

173