Доктор Фаустус - Страница 133


К оглавлению

133

Нэкеди и Кунигунда Розенштиль появлялись в Пфейферинге попеременно. Они привозили цветы, варенье, мятное драже и прочие вещи, которые удавалось достать при тогдашней скудости. Не всегда, даже весьма редко, пускали их к Адриану, но ни ту, ни другую это не смущало. Кунигунда, если ее отказывались принять, вознаграждала себя особенно изящными, написанными на чистейшем и благороднейшем немецком языке посланиями. Нэкеди, правда, лишена была этого утешения.

Я радовался, когда нашего друга навещал Рюдигер Шильдкнап, сходноглазый. Его присутствие так успокаивало, так бодрило больного; если бы только переводчик наведывался почаще! Но недуг Адриана был одним из тех серьезных случаев, которые обычно сводили на нет услужливость Рюдигера: мы же знаем, что, почувствовав себя где-нибудь очень желанным, он делался строптив и дорожил собой. В отговорках, то есть в возможностях оправдать столь своеобразную черту характера, у него не было недостатка: поглощенный своим литературным промыслом, этой переводческой мукой, он действительно с трудом выкраивал свободное время, а кроме того, его собственное здоровье пострадало от скверного питания; его часто донимал катар кишечника, и когда он показывался в Пфейферинге, – ибо время от времени он все-таки там появлялся, – на нем бывал фланелевый набрюшник, а иногда даже влажный компресс с гуттаперчевой оболочкой – источник горького комизма и англосаксонских jokes для него и потехи для Адриана, который ни с кем не умел так непринужденно шутить и смеяться над немощью тела, как с Рюдигером.

Сенаторша Родде тоже, разумеется, время от времени приходила сюда из своего переполненного бюргерской мебелью убежища, чтобы хотя бы осведомиться о здоровье Адриана у госпожи Швейгештиль, коль скоро ей не удавалось лицезреть его самого. Если он ее принимал или если они встречались вне дома, она рассказывала ему о своих дочерях, прикрывая губами, когда смеялась, пробел в передних зубах, ибо и тут, не говоря уже о волосах на лбу, были свои неполадки, заставлявшие ее избегать людей. Кларисса, сообщала она, очень любила свою артистическую профессию и наслаждалась ею, несмотря на некоторую холодность публики, придирки критики и наглую жестокость того или иного актера, пытавшегося испортить ей настроение, например, тем, что кричал из-за кулисы: «Темп, темп!» – когда она с удовольствием начинала разыгрывать сольную сцену. Ее дебютный ангажемент в Целле истек, а следующий не продвинул ее выше: теперь она играла молодых любовниц в далеком Эльбинге, в Восточной Пруссии, но рассчитывала перебраться на запад, а именно в Пфорцхейм, откуда легче открывалась дорога на подмостки Карлсруэ или Штутгарта. При этой карьере важно было не застрять в захолустье, а вовремя обосноваться в каком-нибудь большом провинциальном театре или на частной столичной сцене, обладающей известным влиянием на умы. Кларисса надеялась пробиться. Однако из ее писем, по крайней мере адресованных сестре, явствовало, что успехи ее носят скорее личный, то есть эротический, чем артистический характер. Часть ее энергии уходила на то, чтобы с насмешливой холодностью отвергать многочисленные домогательства, которыми ее осаждали. Правда, не матери, но Инесе она писала, что один богатый владелец магазина, между прочим хорошо сохранившийся старикан, хотел сделать ее своей любовницей и обещал ей роскошную квартиру, собственный выезд и туалеты, что заставило бы замолчать режиссера с его гнусным «темп, темп!» и изменило бы позицию критики. Но она была слишком горда, чтобы строить свою жизнь на такой основе. Для нее дело идет о ее личности, а не о ее личном благополучии; коммерсант получил отказ, а Кларисса отправилась на новую борьбу в Эльбинг.

О своей мюнхенской дочери Инститорис сенаторша распространялась меньше: ведь та жила как будто не так тревожно и рискованно, нормальнее, обеспеченнее, если глядеть поверхностно, а госпожа Родде явно хотела глядеть именно так, то есть изображала брак Инесы счастливым, в чем, конечно, была изрядная доля поверхностного прекраснодушия. Тогда как раз появились на свет близнецы, и сенаторша непритворно-растроганно говорила об этом событии – о трех паиньках-белоснежках, которых время от времени навещала в их идеальной детской. Она настойчиво и с гордостью хвалила свою старшую за непреклонность, с какой та вопреки неблагоприятным обстоятельствам сохраняет в своем доме безупречный порядок. Нельзя было понять, действительно ли ей неизвестно то, что знали все и каждый – история со Швердтфегером, или же она только изображала неведение. Адриан, как читатель помнит, был благодаря мне в курсе сих дел. Однажды – странное явление – он услыхал об этом от самого Рудольфа.

Во время острого заболевания нашего друга скрипач обнаружил большую участливость и преданность, – казалось, он хочет показать, как важно ему благополучие Леверкюна и его расположение к себе, более того: у меня сложилось впечатление, что он решил воспользоваться страдальческим, расслабленным и, как он, наверное, полагал, в известной мере беспомощным состоянием Адриана, чтобы продемонстрировать всю свою несокрушимую, подкрепленную великим личным обаянием предупредительность и преодолеть некоторую натянутость, холодность, ироническую неприступность, которая, по тем или иным причинам, то ли задевала его, то ли обижала, то ли уязвляла его самолюбие или ранила настоящее чувство, – бог весть, как тут обстояло дело! Когда говоришь о кокетливой натуре Рудольфа, как о ней следует говорить, легко сказать больше, чем нужно. Но и меньше сказать не годится, и мне лично эта натура, каждое ее проявление виделись в свете какого-то абсолютно наивного, инфантильного демонизма, весело игравшего иногда, на мой взгляд, в его очень красивых синих глазах.

133